Отсчет времени он стал вести с этого мгновения. Через девять секунд его отпустили, но уперли ствол в спину и стали куда-то толкать; на счете семнадцать потух фонарь, Шабанов упал, запутавшись в ворохе сучьев и пополз. Его тыкали винтовками и что-то кричали – должно быть, приказывали встать, однако он упрямо карабкался по земле, зарываясь в кучу ветвей, будто страус, прячущий голову в песок.
Взрыв громыхнул на двадцать четвертой секунде, и отблеск его напоминал фейерверк: с неба долго потом сыпались звезды…
Тосковать по детству Герман стал сразу же, как только оно закончилось. Произошло это потому, что из жизни по его собственной вине и ребячьему заблуждению почти выпало переходное, временное звено – юность, и сразу же началась служба.
В девять лет он первый раз в жизни увидел военного, когда в поселок приехал погостить чей-то племянник. Был он в звании старшего лейтенанта, все время носил форму и, невзирая на летнюю жару, ходил в блестящих хромовых сапогах, кителе и портупее, весь такой ладный, красивый и мужественный. Про него говорили – офицер приехал! А спустя четыре года, когда Герман с отцом поехали в город получать учебники для школы и, ожидая кладовщицу, зашли поесть мороженого в кафе, случилось невероятное: дверь распахнулась и вошел пацан в военной форме. Независимо и серьезно отстоял очередь, купил сразу несколько порций и сел за столик. Все это время вокруг него толкались, болтали и кривлялись такие же отроки в рубашонках и штанишках чуть ли не с лямками; он же оставался строгим, неприступным и как бы отстраненным от суеты. И все это время Герман просидел с открытым ртом, забыв о мороженом.
– Батя, – наконец шепотом спросил он. – А в суворовцы где принимают?
– Не знаю, должно в военкоматах, – ничего тогда еще не подозревая, объяснил отец. – Давай доедай и пошли!
Через месяц он знал все о суворовцах и, не дожидаясь установленного возраста, заявил родителям:
– Пойду в суворовское училище! Делают исключение и принимают даже с седьмого класса, только надо похлопотать.
Отец попытался сначала объяснить, что берут туда детей офицеров, да и то не всех, сынков больших начальников и прочих блатных, потом же притомился от требований сына и заявил, что таких, как он, двоечников и балбесов, не то что в суворовское, но и в армию-то не возьмут, велел выбросить дурь из головы и сидеть дома. А у него тогда действительно был какой-то шальной период: делать овчинные крылья из тулупчика и прыгать с крыши уже стало поздновато, а летать хотелось невыносимо. Однако же нигде поблизости не то что аэродрома не было – самолеты и те летали на такой высоте, что виделись маленькими крестиками с белым хвостом инверсионного следа. Герман чувствовал еще детский и непроходящий приступ отчаяния и жил тем, что мечтал и фантазировал, не воспринимая реальности, где надо было учиться так, чтобы не позорить родителей. Мать работала учительницей, страдала головными болями, бессонницей и слабыми нервами, потому, выслушав заявление сына, совершенно не педагогично добавила к отцовским аргументам подзатыльник и отправила косить траву.
Родительское непонимание подействовало неожиданным образом: весь следующий учебный год Герман получал одни пятерки, в том числе и по поведению, сдал на отлично все экзамены за восьмой класс и сделал новый заход на отца с матерью. В его разумении все складывалось отлично, за исключением одной детали: поскольку оставлять дома его было не с кем, то в школу повели пяти с половиной лет под личный материнский надзор, так что восьмой он закончил в тринадцать с половиной, а в суворовское принимали с пятнадцати. Могли, конечно, не принять по малолетству, и все зависело от того, сумеют ли родители убедить начальников: ведь принимали же генеральских детей возрастом еще моложе!
Отец не имел никакого образования, самоучкой освоил столярно-плотницкое дело и благодаря матери давно работал преподавателем труда и физкультуры. Но кроме того, с начала лета занимался заготовкой дров для школы, потом сеном для подсобного хозяйства и к осени – ремонтом к новому учебному году. На сей раз убедительных доводов отказать он не нашел, пообещал, что похлопочет, но, занятый с утра до вечера дровами – школа была деревянная, старая, не натопишь, – никак не мог выкроить дня, чтобы съездить в райвоенкомат. Герман работал колуном неделю, вторую, третью и когда ни с чем не сравнимый, сладковатый запах расколотой березы сделался ненавистным, а напоминать родителю, что выходят все сроки, стало невозможно по причине того, что сразу же наворачивались слезы, он замолчал.
А когда совсем приперло, когда оставалось несколько дней до окончания набора в училище, отец все-таки собрался и поехал в город.
Сутки Герман просидел на дороге за околицей, поджидая его возвращения, и мать угнала его на другой день домой чуть ли не с палкой, поскольку никакие уговоры не действовали. Руками отец работать умел, но язык и речь у него были мужицкие, суконные и жесткие, так что объяснить толком, почему его сын жаждет учиться в суворовском, не смог. Выслушал доводы всех начальников, к которым удалось пробиться, после чего ушел в рюмочную, там напился и, снова вернувшись в военкомат, популярно сказал все, что думает про тыловых крыс: в то время шла война в Афганистане. Его увезли в милицию и выпустили только утром.
Домой он пришел черный и грозный, молча запряг казенную лошадь, бросил мотопилу в передок и поехал в лес пилить дрова. Основательно наревевшись на сеновале, Герман в ту же ночь побежал в город за полсотни верст, прихватив с собой метрики и свидетельство о восьмилетке. К открытию военкомата (дежурный не впустил) он уже сидел на крыльце и ждал начальника побольше, однако в тот день старше капитана с подбитым глазом никто не явился.